Господи, утраченного не вернуть, но помоги хотя бы оживить и потрогать воспоминания. Я сорвала с кончика ветки пучок мягких молодых иголок, растерла в пальцах, поднесла к ноздрям. Острый горьковатый запах, тот самый, до боли узнаваемый... Я почти уверовала, что рана в душе зарубцевалась. Оказалось – нет, разве что перестала саднить и затянулась тонкой корочкой.
– Поверни ключ, – приказала я себе. Ключ повернут.
– А теперь входи!
Раз, два, три. Я толкнула дверь и тут же зажмурилась от оглушительного воя. Сигнализация! Если через тридцать пять секунд не отключу пищалку, то на тридцать седьмой примчится наряд полиции. Панель управления была тут же, у входа, да что проку – я не помнила код.
Давай, Барбара, пошевели мозгами! День рождения Стэнфорда, какое-то там апреля... Апрель. Дурное время. Месяц налогов. Секунды утекали. Я торопливо набрала код, сломав при этомноготь. Есть! Благословенная тишина была почти осязаема. Взмокшая, я качнулась к зеркалу у двери, перевела дух, подняла голову и уперлась в отражение. Шок.
Сквозь полукруглые окна под потолком в холл просачивался замогильный зеленоватый свет. Тусклые блики не столько освещали мое лицо, сколько подчеркивали на нем каждую тень, углубляли мельчайшие морщинки. Я прижала пальцы к щекам и оттянула их кверху, пытаясь разгладить бездонные складки возле носа. Уголки глаз тут же поползли к вискам, приобретая экзотичную раскосость.
Ну и сколько еще я смогу протянуть в натуральном виде? Год, от силы два, если не показываться нигде, кроме пятизвездочных ресторанов, – освещение там до того интимное, что собственную тарелку не разглядишь. А дальше – косметическая клиника подороже, предупредительный персонал и кровавая битва за свежесть и красоту. Пожалуй, начать можно с “гусиных лапок” возле глаз.
Слегка успокоившись, я снова всмотрелась в зеркало. У лишнего веса был один плюс: исчезли впалые щеки и ввалившиеся глаза, прежде придававшие мне элегантный, но несколько изможденный вид.
– Ты уже большая девочка и сама все понимаешь, – сказала я отражению. – Ты не сможешь написать и пары строчек в газету, пока не покончишь с этим испытанием. Войди в спальню своей подруги и разбери ее вещи. Пополам ты от этого не переломишься и на части не рассыплешься. Пойми, ты делаешь это для себя и для Сары-Джейн, не для Стэнфорда. Так что лезь наверх и открывай шкаф – с любовью и нежностью.
С домом что-то было не так. Он ощутимо изменился. Тепло... Здесь стало гораздо теплее, чем при Саре-Джейн. Она вечно жаловалась на жару, я же без конца зябла. Разве что в последнее время перестала кутаться в свитера и дуть на ледяные пальцы. Теперь мои руки и без того были теплыми – забавно, именно теперь, когда Фрэнклин перестал брать их в свои, бережно гладить и согревать. Вот на какие чудеса способен небольшой слой жира.
Запахи... Дом теперь пах совершенно иначе. Исчезло или стало другим все то, что составляло для меня неповторимый ароматический образ Сары-Джейн: ее любимые блюда, ее мыло, шампунь, духи, сигареты, тальк для тела и любимый ароматизатор воздуха – все развеялось...
Я прошла в гостиную. В глаза бросилась отделанная золотом клюшка для гольфа, брошенная возле стеклянного журнального столика. Шикарная замшевая сумка для мячей валялась в кресле кверху дном, часть мячей раскатилась по ковру.
Сара-Джейн испытывала к этому ковру глубокую, сосредоточенную ненависть. “Настоящая Персия, редчайший образчик” был, разумеется, очередным аукционным достижением Стэнфорда. Но даже овладев этим ветхим шедевром, он не угомонился – покупке надо было вернуть “блистательный вид”. И Сара-Джейн сначала основательно вычистила (по ее собственному едкому замечанию, “продезинфицировала”) эту рухлядь, а потом реставрировала бахрому по всему краю. После “дезинфекции” ковер, прежде оглушительно-яркий, поскучнел и поблек. Ума неприложу, где только аукционист откопал его, но он явно не пожалел краски, маскируя вековые проплешины и потертости.
Как раз тогда у Сары-Джейн обнаружили рак. Она слабела от химиотерапии, почти не выходила и целые дни проводила на полу в гостиной, вооружившись крохотным телевизором и набором фломастеров.
Утреннее “Шоу Опры Уинфри” сменялось вечерним “Колесом Фортуны”; шли дни, летели недели, а Сара-Джейн кропотливо окрашивала ворсинку за ворсинкой, то и дело обессиленно откидываясь на груду подушек. Отдышавшись, хваталась за фломастеры с прежней упорной страстью – будто надеялась, что с окончанием работы что-то изменится.
Сколько драгоценных часов ее жизни поглотил этот проклятый, бессмысленный труд. Сара-Джейн почти успела завершить его – остался лишь небольшой клочок под журнальным столом. И вот, едва ее не стало, ковер из “редчайшего образчика”, предмета обожаемого, почти священного обратился в подобие лужайки для гольфа.
Я бросила взгляд на стол и поежилась. В пепельнице рядом с изжеванными сигарными окурками Стэнфорда лежала тонкая сигарета с белым фильтром в жирной земляничной помаде. На гладком стекле столешницы отпечатались липкие круги, оставленные донышками двух высоких стаканов. Рядом, на диване, валялась раскрытая коробка с объедками пиццы. Минувшая ночь утех прочитывалась в деталях, словно я наблюдала ее самолично: пикантная кошечка в чем-то розово-пушистом, изящно разместив на диване свою задницу сорокового размера, закатывает глазки, охает и ахает, пока мачо Стэнфорд лапает ее за грудь.
– Киска-детка-родная, – бормочет он особенным сексуальным голосом, – не так важно, как начнешь, важно, как закончишь!